Ты помнишь первый дом, из-за которого подумал: с этим нужно что-то делать?
Я родился в Подмосковье, в посёлке Архангельское, рядом со знаменитой усадьбой. Запад Подмосковья во времена моего детства был райским местом: бесконечная цепочка усадеб, парков, старинных храмов, ландшафты вдоль Москвы-реки. Я рос в обычной пятиэтажке, среди огородов и гаражей, но прогулки, купание в реке — всё происходило среди этой красоты. Думаю, мои градозащитные позывы растут именно оттуда, из детства. Когда всё это начали вырубать и застраивать, естественно, захотелось защищать.
А когда ты увидел заброшенные церкви и усадьбы Тверской и Костромской областей — что было сильнее: злость, отчаяние, ответственность?
Скорее злость. Не злоба, а именно злость — на систему охраны наследия, на бесконечную «оптимизацию», на равнодушие к провинции. И, конечно, отчаяние. Когда в конце нулевых я впервые увидел, что происходит с сельским наследием, меня это очень задело. Я начал поддерживать инициативы, которые уже существовали: «Сельскую церковь», «Вереницу», «Общее дело», потом Крохино. Затем появились терем Асташово и интерес к костромской глубинке. Так постепенно всё дошло до «Консервации».
Ты рассказывал про первые поездки. Что это было за ощущение?
Помню первый выезд в Николу Высоку — году в 2015-м или 2016-м, когда там рухнул иконостас. И помню жуткое чувство тоски и обречённости. Я возвращался из таких поездок и болел — мне было физически плохо. Невозможно видеть, как всё погибает, и не понимать, что с этим можно сделать.
Сейчас настроение другое. Многое по-прежнему гибнет, но развился туризм, появились гостиницы, дороги. А главное — мы начали делать реальные работы. Ты видишь, что объекты удаётся спасать, и понимаешь: перспектива есть.